— Мне пора, — сказал я.
— А мы с тобой дойдём до автобуса, — сказала Софка. — Давай мне вазу.
У автобуса мы распрощались. Я вскочил в автобус, взял билет по всем правилам и сел у открытого окна. А под окном стояли Софка и Серёжка. В руках у Софки была моя ваза.
Автобус тронулся, и дом на проспекте Вернадского остался позади, и квартира сто восемьдесят пять тоже осталась позади, и моя ваза осталась позади.
От всей этой истории сохранилась только записка, которую я написал ему. Она лежала маленьким твёрдым комочком у меня в кармане.
И больше ничего не осталось.
Мы снова в поезде. Ребята давно уже спят, а я стою у окна.
И в окно-то ничего не видно: темнота. Только иногда мелькает одинокая лампочка, и снова темнота.
Наташа ходит по коридору и заглядывает в купе — сторожит ребят, боится, чтобы кто-нибудь не упал с верхней полки.
А я смотрю в темноту и вспоминаю сегодняшний день. И всех людей, которых я встретил на своём пути: и водителя троллейбуса, и учительницу немецкого языка, и старика на скамейке, и балерину, и женщину из справочного, и Фёдорова, и студентов, которые приглашали меня в кафе «Космос», и, конечно, однорукого, и Софку, и Серёжку. Всех, всех вспомнил и перебрал в памяти, и для каждого из них у меня нашлось какое-то слово.
А для него нет. Думал: он мой отец, а я ничего не могу ему сказать. Решил вспомнить все те истории, которые я раньше придумывал о нём, но мне не захотелось их вспоминать.
Ненужные, пустые какие-то истории. Из них каши не сваришь.
Теперь я понял, почему мать так тяжело вздыхала, когда я врал. Она боялась, что я стану таким же легкомысленным и ненадёжным, как он. Когда он рассказывал про то, как мы жили на целине в первую зиму, я даже испугался. Он говорил моими словами: «Я самый «старый» целинник», «Уж кто-то, а я-то заслужил, чтобы меня помнили», хотя мы с ним никогда раньше об этом не разговаривали.
Вот какая история получилась. Скажете, невесёлая? Конечно, особенного веселья в ней нет, это точно. Но всё равно я почему-то чувствую себя лучше, чем раньше, когда я его не знал.
А потом, он ведь сказал, что собирается к нам вернуться. Ну, не прямо так сказал, а всё же было понятно, что он об этом думает.
И тут у меня снова появилась маленькая надежда, ну, как далёкий огонёк в степи, до которого идёшь, идёшь, а он всё удаляется, удаляется… А потом вдруг перестаёт удаляться, и ты до него доходишь.
И он, мой отец, для меня как слабый огонёк. Когда-нибудь я дойду до него.
В тот день, когда началась вся эта путаница, эта история, из-за которой я так прославился в школе, я вышел из дому позже обычного.
Все утро я «танцевал» вокруг матери, ждал, когда она — без моих вопросов скажет, где вчера пропадала допоздна, но она почему-то молчала. Раньше если она где-нибудь задерживалась, то всегда, еще стоя на пороге в пальто, начинала докладывать, почему задержалась. А вчера она промолчала и сегодня продолжала играть в молчанку.
Я выскочил из дому и понесся галопом по Арбату. Хорошо еще, что в это время на улице нет дневной толчеи и можно бежать без особых помех. И никому ты не попадешь под ноги, и никто не толкает тебя в спину, и машин мало. И даже в воздухе еще не пахнет бензином.
Наша школа находится в переулке. А сам я живу на всемирно известном московском Арбате, рядом с домом, на котором висит серая мраморная доска с указанием, что здесь в 1831 году жил Александр Сергеевич Пушкин.
Раньше я пробегал мимо этого дома в день по сто пятьдесят раз и не замечал этой знаменитой надписи. Жил целых тринадцать лет и не замечал. А тут, в конце прошлого года, к нам пришел новый учитель по литературе и спросил меня как-то, где я живу. Я ответил. А он говорит: «Знаю, это рядом с домом Пушкина». Я как дурачок переспросил: «Какого Пушкина?» Вроде бы у нас с ним общих знакомых с такой фамилией нет. «Александра Сергеевича, — говорит он. — Того самого, главного… Ты, когда сегодня пойдешь домой, сделай одолжение, подыми голову и прочитай на доме пятьдесят три надпись на мемориальной доске».
Я потом около этой доски час простоял, глазам своим не верил. И представьте, эту доску повесили еще до моего рождения. Полное отсутствие наблюдательности.
А учитель такой симпатичный оказался, Федор Федорович, мы его зовем сокращенно Эфэф, и фамилий у него смешная: Долгоносик… Сам литератор, а фамилия зоологическая. То есть сначала он мне совсем не показался, потому что у него на каждый случай жизни припасена цитата из классической литературы, и мне это не понравилось. Что, у него своих слов нет, что ли! Но потом я разобрался, и это мне даже стало нравиться. Он как скажет какую-нибудь цитату, так и поставит точку. Коротко, и объяснять ничего не надо. И еще: когда он говорил эти цитаты, то волновался, а не просто шпарил наизусть. В общем, настоящий комик.
Сейчас все скажут, что про учителей нельзя так говорить, что они люди серьезные, а не комики. Но я говорю не в том смысле, что он смешной, какой-нибудь там хохотун вроде циркового клоуна. Наоборот, он редко смеется, хотя еще довольно молодой и не усталый, а комик в том смысле, что он какой-то необычный человек. А для меня все необычные — комики. И слова он особенные знает, и умеет слушать других, и не лезет в душу, если тебе этого не хочется. И глаза у него пристальные — разговаривая, он никогда не смотрит в сторону.
Ну, в общем, мы здорово с ним подружились, и я к нему часто забегал, в его «одиночку». Так он называет свою однокомнатную квартирку.